Французы-оккупанты в 1812 году (Окончание).

Это завершающая часть очерка Б.Н. Григорьева, оглавление которого (с ссылками на каждую главу) читатель найдет в разделе «Рецензии» этого сайта.

Французы-оккупанты в 1812 году (Окончание).

Французы в Москве

Ц.Ложье на пути к Москве удивлённо отмечает пустые деревеньки и делает вывод: «Запустение деревень поощряет солдат к грабежам». Как будто их присутствие в своих домах избавило бы их от этих грабежей! Крестьяне бегут и прячутся в окрестных лесах, но покидая свои дома, они стараются не оставлять оккупантам ничего ценного: «Посевы уничтожены, всё подверглось систематической порче», — пишет Ложье. — «Полное разорение, показывающее, до каких крайностей может дойти народ, решивший сохранить свою независимость и честь».

Новый Иерусалим, который французы в своих воспоминаниях называют Звенигородским монастырём, был, несмотря на просьбы и мольбы монахов, разграблен французскими солдатами 4 корпуса. Об этом свидетельствует в своих мемуарах полковник Любен Гриуа. Мародёры унесли несколько медных плит, приняв их за золотые, и взломали гробницы. Беспорядок, в  котором Гриуа нашёл монастырь несколько дней спустя, представлял «тяжёлое зрелище как для глаз, так и для сознания». Интересно, устоял ли генерал перед искушением, которое представилось ему в Москве?

2/14 сентября 1812 года арьергард Милорадовича бесшумно проследовал через Москву от Дорогомиловской до Покровской заставы, а вслед за ним, буквально наступая русским солдатам на пятки, так же незаметно, в первопрестольную вошли части генерала Тибурция Себастьяни[1]. Всё это происходило настолько буднично, а колонны войск – то наших, то французских — текли по улицам Москвы непрерывным потоком, что многие обыватели даже и не обнаружили, что в столицу пришёл враг.

Между тем, в стане наполеоновской армии царил ажиотаж. Все от солдата до маршала взволнованны, горды и счастливы: наконец-то цель похода достигнута, армия находится в центре русской империи, в её столице. Лишения  и невзгоды нелёгкого похода будут, наконец, с лихвой вознаграждены. Итальянская королевская гвардия ликует вместе со всеми. Она предвкушает своё триумфальное вхождение в знаменитую скифскую столицу, которая ещё на расстоянии так поразила своей красотой воображение пылких итальянцев.

Но Наполеон отдаёт приказ отложить вступление итальянской королевской гвардии в Москву на один день, и Ложье со своим полком входит в столицу 3/15 сентября. И что же видят итальянцы? «Страх наш возрастает с каждым шагом», — пишет Ложье о чувствах, овладевших им и его товарищами в момент, когда они вступили на улицы Москвы, — «он доходит до высшей точки, когда мы видим вдали, над центром города, густой столб дыма». Итальянцы меняют маршрут и уходят на север. В город они входят через ворота Санкт-Петербургского шоссе. Но…все двери и окна по-прежнему закрыты, улицы пусты, везде молчание,  и страх не проходит. Такого они не видели нигде.

Обнаружив Москву почти пустой, французы, начиная от Наполеона и кончая последним солдатом, были сильно разочарованы. Занимая европейские столицы, они привыкли к тому, что их как-то худо-бедно встречали, да и жизнь в занимаемых городах практически не прерывалась, а тут – звенящая в ушах тишина и настороженные глазницы окон покинутых домов. Только кое-где на улицах стояли зеваки, да из-под ворот лаяли собаки. Покрасоваться, продемонстрировать галльское хвастовство было не перед кем.

Но зато завоеватели были поражены размерами, архитектурой и богатством города, а также интерьерами московских дворцов. Такого они никак не ожидали увидеть в «варварской Скифии». Восторгались Москвой и солдаты, и Наполеон. «Он остановился в восторге, и  у него вырвалось восклицание радости», — написал про видавшего виды императора очевидец бригадный генерал Ф.П.Сегюр. Капитан конной артиллерии Ф.Ш.Лист писал домой: «Представь себе, что Москва на 3 льё в окружности превышает Париж… Однако в ней не так много жителей, как в Париже. И я нахожу её более приятным и более нарядным городом, чем Париж…» Да что там капитан! В письме супруге Марии-Луизе Наполеон восторженно сообщал: «Я не в состоянии передать представления об этом городе. В нём 500 дворцов столь же прекрасных, как Елисейский дворец».

Маршал Мюрат с Понятовским прошли Москву и преследуют русскую армию. При входе в Москву французы застают на улицах города последних русских солдат и казаков. Русские всё ещё не могут оправиться от ощущения огромной потери, а французы чувствуют в воздухе конец похода, конец войны, и доброжелательно относятся к противнику, с которым они только что стояли на смерть на поле Бородино. Солдаты обеих воюющих сторон перемешиваются, кое-где начинаются братания, прерываемые офицерами.

Маршал Даву расположил свои части в кварталах, примыкавших к Смоленскому шоссе. Пехота императорской гвардии размещается в Кремле и окрестных домах. Кавалерию держат на окраинах – оттуда проще добывать фураж. Вестфальцев оставили в Можайске. Поляки Понятовского и потрёпанная в боях и походных лишениях конница Мюрата располагались к югу от Москвы в непосредственной близости от Тарутинского лагеря. Эта грубая география, хотя бы в общих чертах позволяющая назвать вероятных виновников грабежей, убийств и мародёрства. Впрочем, дело тут не в географии и национальностях – все, кто из них побывал в Москве, причастны к этим подлым делам.

Маршал Мортье был назначен генерал-губернатором, а генерал Мило – комендантом Москвы. Город разбили на 20 кварталов и стали вводить новые порядки.

Ложье пишет, что в городе осталось много русских агентов – переодетых казаков, полицейских, вышедших из тюрем арестантов, чиновников, семинаристов, причастных к поджогам. Их арестовывают, тут же расстреливают и вешают в назидание остальным на столбах и деревьях. Но чувство неуверенности, особенно после пожара, не проходит, а только усиливается…

Наполеон, конечно, был заинтересован в том, чтобы в городе соблюдался хоть какой-то порядок, чтобы армия могла спокойно разместиться на отдых и имела в своём распоряжении всё необходимое. В первые часы пребывания в русской столице французы, с целью предупреждения грабежей и других эксцессов, выставили вдоль Москвы-реки кавалерийские пикеты. Но никакого эффекта они не произвели – уже к вечеру 2/14 сентября на улицах Москвы появились шайки мародёров. А потом, после пожара, арестовывать пришлось бы всю французскую армию!

Верещагин пишет, чтов Москву, по разным данным, вошли приблизительно 120 тысяч войск, что кажется нам слишком преувеличенным, но большинство частей, исключая т.н. молодую гвардию (дивизия генерала Ф.Роге), на другой же день вышли из нее и расположились в окрестностях столицы. Гвардия, как мы уже указывали, расположилась в Кремле. В Москве также остались испанцы, португальцы, швейцарцы, баварский и вюртембергский корпуса и саксонцы. «Этим постоянным пребыванием в городе ˮсоюзного элементаˮ и надобно, вероятно, объяснить необычайность совершенных в Москве жестокостей», — пишет историк. Но он ошибался: грабил и насильничал не столько «союзный элемент», сколько элемент коренной – французы.

Корпус Жюно, включавший в основном вестфальцев, остался в Можайске. Авангард армии — кавалерия Мюрата с пехотой Понятовского — после преследования русской армии остался в м.Винков, в непосредственной близости от Тарутинского лагеря. Как вспоминает полковник Л.Гриуа,  солдатам и офицерам Мюрата и понятовского уже на самой ранней стадии пришлось прибегать к грабежам близлежащих сёл и деревень, чтобы прокормить солдат и лошадей.

Грабёж и бесчинства начались не сразу по занятии столицы, а главным образом после пожара. Это факт, это утверждает также и Ложье и авторы других мемуаров. Первый день отдали на «откуп» старой гвардии, второй день – молодой гвардии. Гвардеец Тирион вспоминал: «…Явившись в Москву, гвардия решительно всем завладела, отодвинув в сторону чинов армии, и жила в полном довольстве…» Гвардейцы тщательно прошлись по брошенным домам и подвалам и забрали всё, что им приглянулось. Отметим, что всё это произошло до пожара, на который ссылаются и которым оправдывают участие в грабежах все французские мемуаристы. После грабежа т.н. элита Великой Армии принялась за торговлю, причём делала это открыто, не стесняясь, получив от армейцев презрительную кличку «московские купцы» или «московские жиды».

 За гвардией за дело взялись солдаты и офицеры маршала Даву. Во всех этих частях служили преимущественно французы. Пытаясь объяснить действия оккупантов, А.Замойский пишет: «В пылающем городе нет смысла оказывать уважение к чужому праву собственности, особенно когда имущество и так брошено владельцами…Инстинктивное желание спасать подобные вещи от пламени превратило в грабителей всех. Офицеров и даже генералов охватывало то же безумие – именно безумие, угар, в котором нельзя терять ни минуты…»

Автор приводит воспоминания немецкого живописца Альбрехта Адама, находившегося при штабе принца Евгения. Один из высокопоставленных генералов привёл Адама во дворец, в котором хранилась великолепная коллекция предметов искусства и сказал:

— Ну же, господин Адам, теперь мы должны стать похитителями картин!

И щепетильность живописца не помешала ему прихватить из дворца итальянскую Мадонну. Отметим, что дворец с коллекцией картин в момент посещения генерала и живописца отнюдь не горел. Вероятно, грабители убаюкивали себя мыслью, что он всё равно мог сгореть.

«Армия совершенно рассыпалась», — пишет Пьон-де Лош. — «Всюду попадались пьяные солдаты и офицеры, нагруженные добром и провизией, захваченными в домах, павших жертвами пожаров. Они натыкались иногда на что-нибудь получше и бросали награбленное прежде, чтобы взять более ценное». Пьон-де-Лош прав в том, что армия в Москве окончательно утратила дисциплину и понятия о приличии, только он не мог не знать, что Великая Армия превратилась в скопище мародёров и грабителей задолго до вступления в Москву. «В Москве даже при дворе все разговоры крутились вокруг одних лишь лис, соболей да зайцев», — свидетельствовал поляк Евстахий Сангушко.

…В гуле московского пожара слышались крики, визги насилуемых женщин и дикий вой оставшихся на цепи и сгоравших живьём собак. «Все эти эксцессы алчности сопровождались худшими актами распущенности», — отмечал Зжен Лабом. – «Ни дворянское звание, ни чистота юности, ни слёзы красавицы не встречали уважения в разгуле жесточайшей разнузданности…в этой чудовищной войне, где соединились шестнадцать народов разного языка и обычаев, ощутивших свободу дать полную волю нечестивым желаниям в сознании того, что злодеяния их не будут приписаны только какому-то одному племени».

4/16-5/17 сентября Ложье лично наблюдает, как солдаты приходят к Петровскому замку с добычей — съестным, вигами, одеждой, обувью, мехами, драгоценностями , — сваливают всё в кучи на землю и уходят грабить опять. «Они слишком много страдали дорогой от голода, и понятно, что теперь они прежде всего стараются запастись съестными припасами на будущее», — пишет как бы в оправдание грабителей Ложье. По его логике выходило, что в голоде солдат повинно было население Москвы.

Лоссберг в письме домой за 5/17 сентября свидетельствует: «Грабёж в несчастном городе продолжается, как и вчера. Говорят, что был отдан императорский приказ арестовывать всякого солдата, встреченного во время грабежа, но это дело ведётся настолько систематически, что было бы невозможно выполнить это приказание».

Далее вестфалец пишет в дневнике, что солдаты раздобыли сукно и кожу и что он отдал приказ заняться пошивкой мундиров и обуви для своих солдат, но лицемерно вздыхает: «Если бы всё это не было приобретено таким нечестным путём! Сколько семейств мы лишаем их имущества и повергаем в самую крайнюю бедность!»

Впрочем, у Лоссберга ещё сохранилась совесть, во всяком случае, он демонстрирует её в письмах жене. Вестфальцев быстро вывели из Москвы на её восточную окраину для конвоирования русских пленных на запад, в тыл Великой армии, но Лоссбергу в конце своего короткого московского пребывания удалось побренчать на «добытом» пианино, о чём он с удовольствием доложил супруге. Коляской, вином, кофе и прочими съестными припасами он уже обзавёлся. А также шубами и ружьём с золотой насечкой и дарственной надписью боярину Хитрово. И златом-серебром, которое Наполеон обещал солдатам перед форсированием Немана. На выходе из Москвы Лоссберг неожиданно узнал, что французские солдаты (по всей видимости, гвардейцы), разграбив монетный двор, продают золотые и серебряные слитки по бросовой цене. Лоссберг тут же вытряс из кошелька 8 червонцев и послал капитана купить слитки. Сделка оказалась более чем выгодной: за 8 червонцев капитан принёс серебра на 2 тысячи талеров. 

Приказ ловить и расстреливать поджигателей и мародёров Наполеон отдал, но ведь это он ввёл систему грабежей и мародёрства, о которой пишет Лоссберг. 15/27 сентября он решил «упорядочить» эту систему грабежей и разрешил выведенным из города частям выделять «делегации» для поисков в столице «съестных припасов, кожи, сукна, мехов и т. п.» Под «и т. п.» можно было подразумевать всё, что заблагорассудится. Некто Кудер писал жене 27 сентября: «…когда император увидел такое (пожар), он дал солдатам право грабить». Впрочем, император не собирался скрывать того, что сам отдал город на разграбление армии. Он сообщал супруге, что «армия нашла множество богатств разного рода, так как в этом беспорядке все занимаются грабежом».

Проходя через горящую Москву, Ложье оставляет нам такую зарисовку:

«Солдаты всех европейских наций, не исключая русских, маркитантки, чернь, каторжники, масса проституток бросались взапуски в  дома и церкви, уже почти окружённые огнём, и выходили оттуда, нагружённые серебром, узлами, одеждой и пр. Они падали друг на друга, толкались и вырывали друг у друга из рук только что захваченную добычу; и только сильный оставался правым после кровопролитной подчас схватки. Треск пламени, грохот падающих зданий, драки грабителей, крики, проклятия схваченных поджигателей, которых казнят на месте; стоны растерявшихся семейств, в отчаянии бегущих куда-нибудь спасаться, причём родители тащат на руках плачущих детей; при нашем проходе они бросаются нам в ноги, умоляя о сострадании… дыхание прерывается, и мы содрогаемся от ужаса».  

Итальянцы с трудом находят дорогу к спасению из огня и собираются в назначенное место сбора у Петровского дворца на севере столицы. «Я не могу здесь удержаться, чтобы изобразить странный вид нашего лагеря в данный момент», — продолжает свои воспоминания Ложье. – «Среди обработанных, размокших от дождя полей виднеются не скромные бивачные огни, а настоящие праздничные костры, на которых горят картины и роскошная мебель. Кругом, на изящных стульях, на обитых шёлком диванах сидят покрытые грязью и чёрные от дыма офицеры и солдаты. По земле, в грязи, разбросаны там и сям кашемировые шали, дорогие сибирские меха, персидская парча; дальше, вокруг кастрюлек, стоят серебряные блюда и чашки. Большинство солдат, одни для шутки, другие для защиты от дождя переменили свою изношенную одежду на найденную в Москве. Один нарядился казаком, другой – башкиром, третий – китайцем, у того на голове персидский чепец, этот надел женское платье, а товарищ его рядом нарядился попом. В то же время искусные неумелые руки играют на роялях, флейтах, скрипках, гитарах, производя большею частью нестройные звуки. Настоящий карнавал!»

Эти картинки с ряжеными подтверждает в своих воспоминаниях и сержант Бургонь.

Интересно, могли ли они устроить такой карнавал на улицах побеждённой Вены, Берлина, Варшавы или Мадрида? Вряд ли. Так почему же эти итальянцы, французы и прочие «двунадесять языков» с такой развязностью, распущенностью и цинизмом по отношению к здравому смыслу могли позволить себе такое в Москве? Ответ прост: всё это от неуважения к стране, которую они пришли покорять, от презрения к московитам, этим варварам, этим полоумным скифам, предавших огню свою столицу,  от собственного высокомерия.

Некоторые французские мемуаристы утверждают, что грабежи начались только после того, как в городе начались пожары. Возможно, что и так, но с поправкой: они начались сразу по вступлении «победителей» в столицу, в частности, грабежи старой и молодой гвардии, только после пожара у них появилось оправдание: уж лучше присвоить вещь себе, чем позволить ей сгореть в огне. Но тогда зачем устраивать сцены, подобные тем, о которых пишет Куанье? «В 11 часов вечера мы услышали крики, поднимавшиеся в садах; это наши солдаты отнимали у женщин их добро – их шали, их серьги…Мы вышли, чтобы прекратить грабёж».   

Чиновник Московского воспитательного дома И.Иванов в письме от 16 ноября  1812 года писал своему знакомому:

«Французы вступили 2 сентября в 6-м часу пополудни с музыкою и барабанным боем. Наполеон остановился в Кремле, во дворце; поставили пикеты по всем заставам и по улицам и по набережной рассыпалась конница, начали стрелять, кто им попадется; наши вооруженные метали ружья и тесаки, а кто бросит, того кололи. Не прошло часа их вступления, как зажгли сначала гостиный двор от Варварки…На другой день начали грабить как в домах, так и святые церкви, в среду и четверток зажгли все ряды, Зарядье, гимназию, аптеку Воспитательного дома, церкви и все домы вокруг Воспитательного дома… Потом прислали в Воспитательный дом 80 человек гвардии, с полковником и тремя капитанами, четырьмя поручиками и двумя прапорщиками и доктором, и требовали квартир; потом приехал губернатор и многие с ним чиновники, пошли по всем покоям и кладовым, в Совет, в церковь и в алтарь в шляпах и с собаками. В комнатах Совета назначено стоять жандармам; тотчас начали рубить столы, конторки, ящики, двери отбивать, выбрасывать, в архиве тюки с делами пороли, книги портили…Полковник их, увидя в кладовой медную посуду, велел к себе несколько оной принесть. Москва так обругана, что смотреть на нее сердце замирает. В церквах ставили лошадей, святые иконы кололи и жгли; которая церковь не сгорела, так вся ограблена; ризы у плащеницы жгли на выжигу, венцы, склады плавили в слитки…»

Верещагин приводит о французской оккупации Москвы следующие воспоминания проживавшего там постоянно француза д’Изарна:

«На улицах московских можно было встретить только военных, которые слонялись по тротуарам, разбивая окна, двери, погреба и магазины; все жители прятались по самым сокровенным местам и позволяли себя грабить первому нападавшему на них. Но что в этом грабеже было ужасно, это систематический порядок, который наблюдали при дозволении грабить, давая его последовательно всем полкам армии. Первый день принадлежал старой императорской гвардии; следующий день — молодой гвардии; за нею следовал корпус генерала Даву и т. д. Все войска, стоявшие лагерем около города, по очереди, приходили обыскивать нас, и, можете судить, как трудно было удовлетворить являвшихся последними. Этот порядок продолжался 8 дней почти без перерыва; нельзя себе объяснить жадность этих негодяев иначе, как зная их собственное бедственное положение. Без панталон, без башмаков, в лохмотьях — вот каковы были солдаты армии, не принадлежавшие к императорской гвардии. Когда они возвращались в свой лагерь, переодетые в самые разнообразные одежды, их можно было узнать разве только по оружию. Что было еще ужаснее, так это то, что офицеры подобно солдатам ходили из дома в дом и грабили; другие, менее бесстыдные, довольствовались грабежами в собственных квартирах. Даже генералы под предлогом розысков по обязанностям службы заставляли уносить всюду, где находили, вещи, которые для них годились, или переменяли квартиры, чтобы грабить в своих новых жилищах».

«Как описать всё, происходившее в городе, отданном на грабеж?» – восклицает Верещагин, описывая первые часы нахождения пришельцев в Москве. – «Солдаты, маркитанты, преступники из тюрем и публичные женщины бегали по улицам, врывались в покинутые дома и выхватывали оттуда все, что могло им приглянуться. Одни накутывали на себя шелковые с золотом одежды, другие взваливали на плечи, сколько могли, без разбора, всяких мехов; там одевались в женские и детские шубки, солдаты и всякая уличная сволочь разодевались в придворные одежды. Толпы бросались к погребам, выбивали двери и, перепившись, шатаясь, уносили награбленное. Это безобразие не ограничивалось только покинутыми домами: солдаты врывались во все жилые квартиры и насиловали всех попадавшихся женщин. Когда генералы получили приказание выехать из Москвы, распущенность достигла крайнего предела: солдаты, не сдерживаемые присутствием начальства, дошли до чудовищного безобразия, не жалели ничьих убежищ, не щадили ни церковных, ни каких других украшений и богатств… Ничто так не разожгло алчности грабителей, как Архангельский собор в Кремле с гробницами царей, в которых ожидали найти громадные сокровища. В этом чаянии гренадеры спустились с факелами в подземелье и взрыли, перебудоражили самые гробы и кости почивших…»

Историк приводит слова очевидцев:  «Мы надеялись, что хоть ночь скроет от нас эти ужасы, но пожар сделался еще ужаснее в темноте: пламя, расстилавшееся с севера на юг, упиралось в небо, закрытое густым дымом. Просто леденела кровь от усилившихся еще с темнотою криков несчастных, которых мучили и убивали, воплей девушек, искавших спасения у своих матерей и только еще больше разжигавших этим ярость палачей. К этим воплям присоединялся вой собак, по московскому обычаю, прикованных в цепях у ворот домов и сгоравших вместе с ними…»

Ещё более «упорядоченным» грабёж стал с 18 сентября. Генерал Фантен дез одар записал в своём дневнике: « Регулярный грабёж… был организован. Каждому корпусу определялось, каким кварталом необъятного города он ограничивает свои поиски…» Оккупанты торопились, потому что на «поиски съестного и т.п.» император дал 10 дней. Конечно, «упорядоченный» грабёж продолжался до последнего дня нахождения французов в Москве. 29 сентября в приказе по дивизии Кюриаля говорилось: «Беспорядки и грабежи вчера, прошлой ночью и сегодня возобновились Старой гвардией в такой степени и в такой недостойной манере, каких не было никогда ранее».

«Везде вооруженные солдаты, уходя, разбивали двери, будто боясь оставить дом не ограбленным, и если новые вещи были или казались лучше прежде захваченных, они бросали старые, хватали новые, и когда повозки не могли более вместить, уносили целые горы на себе. Пожар часто преграждал им дорогу; тогда они возвращались назад и бродили по незнакомому городу из улицы в улицу, ища выхода из лабиринта огня. Несмотря на крайнюю опасность, жадность грабителей толкала их лезть прямо в огонь: в крови по трупам пробирались они туда, где рассчитывали что-нибудь найти, несмотря на то, что уголья и горящие головни падали им на головы и на руки. Конечно, они погибали бы там, если бы невыносимый жар не выгонял их, наконец, и не заставлял убегать в лагерь».

«Скромное имущество монахинь Алексеевского монастыря, спрятанное в кладовую, было разграблено; солдаты нарядились в монашеские ряски… Несколько человек поселились в келье игуменьи, где пировали двое суток и приглашали к себе молодых монахинь — одна добровольно пошла на позор, осталось известно и имя ее…»

«В Рождественском монастыре придумали молодых монахинь сажей вымазать… Идут они двором, а навстречу французы – тотчас их окружили; старухи-то начали отплёвываться и показывать, что клирошанки гадкие, черные. Рассмеялись французы. Стояла тут бочка с водой, один из них налил воды в ковш и показывает им, чтобы умылись. Они сробели и хотели бежать. Французы их догнали и начали их умывать. Девочки кричат и старухи кричат, а французы помирают со смеху. Как их вымыли, начали говорить: жоли филь!»

Один из московских католических священников, тоже очевидец, говорит: «Солдаты не щадили ни стыдливости женского пола, ни детской невинности, ни седых волос старух… Горемычные обитатели, спасаясь от огня, были принуждены укрываться на кладбищахˮ». 

«Церковная утварь, образа и все священные вещи верующих, – говорит аббат, – были пограблены или позорно выброшены на улицы. Священные места были превращены в казармы, бойни и конюшни; даже неприкосновенность гробниц была нарушена. Никогда, конечно, города, даже взятые приступом, не подвергались большим поруганиям».

«Один из французских офицеров сознавался, что со времени революции не видано было такого беспорядка в армии… Все улицы были полны человеческими трупами, перемешанными с падалью лошадей и других животных… Здесь кричали караул, и голоса замирали, захлебываясь в своей крови; там жители выдерживали в домах настоящую осаду, защищая свои очаги, уже ограбленные и переограбленные, против окончательного разорения от пьяного солдатства, доведенного до бешенства вином и этими попытками сопротивления».

 «В других местах тащили по улице чуть не голых мужчин и женщин и с ножом у горла требовали открытия спрятанных, будто бы, сокровищ. Все двери лавок были настежь открыты, продавцы в бегах, товары разбросаны повсюду… Не успевала одна шайка мародеров уйти из дома, как другая врывалась и не оставляла ни рубашки, ни какого-нибудь сапога».

На улицах эти дни жителям нельзя было показываться даже и с конвоем, так как сама охрана грабила, а в случае крика или жалоб била до полусмерти. Ограбленные одевались потом во что попало, часто по-женски; грабители же почти все щеголяли в шляпах, украшенных цветами или перьями, в кофтах, в женских башмаках. Даже французские офицеры принимали участие в этом смешном маскараде. Начинал сказываться холод, и атласные меховые шубки отлично служили для защиты от него, зато их носили даже на лошади, поверх военной формы.

«Мыслимо ли было скрыть что-нибудь от людей, воевавших и грабивших во всех углах Европы?» — вопрошает Верещагин. – «Разбивались и осматривались камины и печи; глубоко рылись в земле, засовывали туда шпаги и штыки. Как сказано, разрывали кладбища, особенно свежие могилы, вскрывали гробы, сбрасывали больных с кроватей и рылись в тюфяках. Лимонные и апельсинные деревья и горшки с цветами в оранжереях сбрасывались, обшаривались – не было ли в горшках запрятано что-нибудь. Даже когда проносили мертвое тело для погребения, его останавливали и осматривали…»

Генерал Л.Ж.Грандо язвительно заметил: «Половина этого города сожжена самими русскими, но ограблена нами в очень изящной форме». Какие изящные формы он имел в виду, мы не знаем. Может быть, жуткие сцены грабежа и мародёрства, с руко- и прикладоприкладством, с разбитием «рожи лица» и лишением самого живота защищавшего своё имущество?

20 сентября Наполеон попытался остановить «упорядоченный» процесс, но это было уже не в его силах. Разнузданность солдат приняла невиданные (отнюдь не изящные) до сих пор формы и перешла всякие пределы. Гофмаршал двора Дюрок возмущался тем, что, несмотря на повторные запреты, солдаты продолжают справлять свою нужду во всех углах и даже под окнами императора.

Кстати, Дедем в своих воспоминаниях утверждает, что грабежи в определённой мере можно было бы ограничить. Дело в том, пишет он, что в распоряжении высшего интендантского начальства было огромное количество провизии и овса, способного прокормить 20 тысяч лошадей в течение полугода. Тем не менее, эти запасы так и остались не использованными, в то время как командиры пехотных и кавалерийских частей были вынуждены прибегать ко всяким незаконным способам добывания пищи для солдат и корма для лошадей. 

И далее голландец пишет: «Мне кажется, что наши дела были бы гораздо лучше, если бы мы действовали осторожно».  Он сообщает, что приказал своим «продотрядам» соблюдать в контактах с крестьянами вежливость и за всё, кроме фуража, расплачиваться. В результате у него в части всегда было продовольствие, а знакомые крестьяне охотно выходили его солдатам навстречу и сами предлагали купить у них кур, молоко, хлеб и яйца. А иногда и предупреждали, чтобы они в деревню не заходили, потому что там появились казаки. 

«Нельзя себе представить картину Москвы в эти дни, – говорит офицер Перовский, попавший в плен, – «улицы покрыты выброшенными из домов вещами и мебелью, всюду слышны песни пьяных солдат, крики грабящих, дерущихся между собою. Многие французские офицеры весьма серьезно пеняли на то, что не могут найти ни сапожника, ни портного, чтобы исправить обувь или одежду – они как будто имели на то полное право и жаловались на нас…»

«Усатые-разусатые гренадеры ходили в священнических ризах, треугольных шляпах, другие в женском салопе с епитрахилью на шее или в женской мантилье, в шароварах, с каской, или в белом плаще с алым кокошником на голове. Старый воин щеголял в дьяконском стихаре. Тут всадник верхом в монашеской рясе, с красным пером на шляпе, здесь куча солдат в женских юбках, завязанных около шеи.

Когда солдаты возвращались в свой лагерь, переодетые таким образом в самые невероятные одежды, их можно было узнать только по оружию. Еще печальнее было то, что офицеры, подобно солдатам, начали ходить из дома в дом и грабить; другие, более совестливые, довольствовались грабежом в своих квартирах. Даже генералы под предлогом розыска по обязанностям службы заставляли сносить отовсюду, где находили, вещи, которые для них годились».

И среди этих ужасов разыскивали по городу артистов: одним приказано было явиться для пения на концертах в Кремле, другим  — играть в наскоро устроенном театре, в доме Позднякова, где давали комедию. Репертуар был составлен, и зал приведен в порядок; занавес сшили из парчи священнических риз, которая пошла и на костюмы, благо солдаты охотно променивали ее за кусок хлеба. Партер освещала большая люстра, взятая из церкви; дорогая мебель набралась из домов частных лиц. Оркестр был составлен из полковых музыкантов, но в числе их было, будто бы, несколько русских. Собранными по церквам восковыми свечами иллюминировали не только этот театр, но и некоторые из уцелевших домов, где давали балы. Французы, вальсируя друг с другом, приставали к русским: «Оu sont Vos Barines? Ou sont Vos demioselles?» и высказывали наивное сожаление, что не могут с ними хорошенько поплясать.

«Немало веселились и в Кремле. При всех Кремлевских воротах стояли на часах гвардейские гренадеры; они были одеты в русские шубы, опоясаны кашмирскими шалями. Подле них стояли хрустальные вазы в полсажени каждая, полные самым деликатным вареньем из разных фруктов, с большими деревянными суповыми ложками. Около этих ваз было навалено множество всевозможной формы бутылок, которым, для быстроты, отбивали горлышки. Некоторые солдаты поснимали свои лохматые шапки и надели московские и все были более или менее пьяны. Сложивши свое оружие, они отбывали службу со своими суповыми ложками и не пропускали никого, кто отказывался пить с ними, что требовали именем Великого Могола, китайского императора и др.»

«Ни Наполеон, ни маршалы не посещали новоустроенного театра, но многие генералы и масса офицеров и солдат ежедневно наполняли зал…Временного веселья было не занимать стать тогда по Москве между победителями. «Так как, может быть, пришлось бы пробыть здесь долго, – говорит Bourgogne,– то у нас было кое-что припасено на зиму: семь больших ящиков игристого шампанского и много порто; пятьсот бутылок ямайского рома и более сотни голов сахара – все это для шестерых унтер-офицеров, одного повара и двух женщин. Говядины было мало, но у нас была корова… Много было также окороков, которых мы отыскали громадное количество. Прибавьте к этому большой запас соленой рыбы, несколько мешков муки, два бочонка жиру, который мы приняли было за масло, также много пива. Мы спали в бильярдной, на отличных мехах соболей, куниц, на тигровых, медвежьих и лисьих шкурах; голову обвязывали тюрбаном из кашмировых шалей…

Отлучавшиеся возвращались нагруженными всем, что только можно себе представить чудесного и богатого. Между замечательными вещами было несколько серебряных риз с образов, с прекрасными тиснеными украшениями; приносили также слитки серебра величиною в кирпич; затем были головные украшения, индейские шали, ткани из шелка, затканные серебром и золотом. Мы, унтер-офицеры, имели право брать себе от солдат двадцать процентов с приносимого ими».

Это – уже цитата из воспоминаний одного французского вояки. Вот так широко и разнузданно было поставлено дело грабежа.

Верещагин пишет, как подмосковные жители села Останкина приехали в Москву на 30 подводах с овсом и мукою, чтобы продать всё французам. Всё у них было куплено, за всё заплачено; их отпустили назад и наказали непременно приезжать опять. Но едва они выехали за город, как выселенные из города французы напали на них, избили, отняли лошадей, а самих крестьян возвратили в Москву и заставили работать. «Еще два другие крестьянина из выискавшихся охотников продавать французам сельские произведения были ограблены», — рассказывает историк. После этого, конечно, торговать с ними желающих не оказалось, и, несмотря на все старания и заманивания интенданта Лессепса и его русских помощников, восстановить безопасности и свободного обмена не удалось.

Верещагин пишет:

«С несчастною Москвой не церемонились: приказано было обдирать ризы с икон и вместе с паникадилами, крестами, сосудами переливать в металл. Семнадцать пудов золота и 365 пудов серебра было приготовлено в слитках для отправки во Францию. Кроме того, были взяты многие «трофеи»: герб Москвы, со здания Сената, орел, с Никольских ворот, крест с колокольни Ивана Великого. На операцию снятия этого гигантского креста потрачено было немало трудов и времени. Император захотел украсить им церковь инвалидного дома в Париже, и, сам наблюдая за работой, сердился на то, что ˮпроклятые галки, тучами носившиеся над колокольней, как будто хотели защищать свой крест!ˮ Уверяют, что Бертье, герцог Ваграмский, стоявший во время работ по съемке этого креста с генералом Дюма на балконе покоев императрицы, не утерпел, чтобы не выразить своего негодования: можно ли делать подобные вещи, почти имея уже мир в кармане!»

«…Потом было создан административный орган по управлению Москвой: маршал Мортье был назначен генерал-губернатором, генерал Дюронель – губернатором, генерал Мильо – военным комендантом, а бывший генеральный консул в Петербурге, покинувший Россию и с началом войны присоединившийся к армии Наполеона – интендантом города и «московской провинции». С формированием администрации города французы справились только после пожара. 19 сентября/1 октября в городе было расклеено воззвание, которое начиналось многозначительными словами: «Жители Москвы! Ваши несчастья велики, но его величество император и король желает прекратить их. Ужасные примеры вам показали, как он наказывает неповиновение и преступления».

О том, как формировался муниципалитет Москвы, рассказывают французы Домерг и Изарн. Они сообщают о трудностях, возникших уже в самом начале формирования административных органов: москвичи шли на эту работу с большой неохотой. Когда, наконец, уговорили занять пост городского головы некоего Никотина, тот при первом представлении Лессепсу сделал заявление:

— Ваше превосходительство! Прежде чем вступить в  исполнение своих обязанностей, я должен официально объявить, что ничего не стану делать против веры и моего государя. Иначе мы скорее все умрём, чем не исполним долга, который в наших глазах есть первый и священный.

Лессепс был очень удивлён этим, но постарался смягчить реакцию на эти категоричные слова. Он ответил, что членов мэрии не касаются перипетии политической борьбы Александра с Наполеоном, их главная задача – соблюдение в городе порядка, обеспечение частной собственности и восстановление доверия между жителями деревень и города. О каком нарушенном доверии говорил француз, нам не ясно, но, кажется, он имел в виду налаживание бесперебойного поступления сельскохозяйственных продуктов для оккупационной армии.

  Уланов приводит воспоминания одного из подневольных членов мэрии. Ссылаясь на то, что на его попечении находились престарелые родители, жена и восемь малолетних детей, а дом его сгорел и был разграблен, он просил Лессепса уволить его от членства в муниципалитете. Француз отказал, и когда русский стал упорствовать в своей просьбе, Лессепс рассердился и сказал: «Что ж вы много разговариваете? Разве хотите, чтоб я об вас как об упрямце донёс моему императору, который в пример другим прикажет вас расстрелять ?» И таких подневольных, пишет Уланов, было достаточно много и в Москве, и других городах.

После такого устрашающего введения воззвание говорило об учреждении в Москве «отеческого управления», которое должно было обеспечить порядок и безопасность жителей города в виде уже знакомого нам муниципалитета, состоящего из местных жителей. При исполнении служебных обязанностей члены его будут носить красные ленты через плечо, а мэр – ещё и белый пояс. В свободное от службы время они будут иметь на левом рукаве красную повязку. Полицию должны были возглавить два комиссара, то бишь, полицмейстера, а на местах будут трудиться 20 частных комиссаров, то есть, приставов с белыми лентами на левом рукаве. Жителям обещали защиту.  Абзац касался солдат армии: их призывали к повиновению гражданским и военным властям, после чего «перестанут литься ваши слёзы».

Почему у солдат наполеоновской армии в Москве стали литься слёзы, воззвание не уточняло. Вероятно, их здорово обидели московские обыватели, позабыв поприветствовать их появление в городе выражением чувств восхищения и преклонения перед их мародёрскими подвигами.

Вербовка русских членов в муниципалитет, пишет Готье, осуществлялась из-под палки, чуть ли не под угрозами расстрела. «Мэр» купец Находкин открыто заявил, что, исполняя свои обязанности, он ничего не будет делать в ущерб интересов родины и против присяги государю Александру Павловичу. Кстати, в отличие от Смоленска, московский муниципалитет, курируемый Лессепсом, пользовался бóльшей свободой и независимостью: он мог, например, подбирать кадры и смещать их с должности. По-видимому, такая «льгота» была заслугой городского головы Находкина. Когда член муниципалитета Кольчугин попросил Лессепса освободить его от должности, тот отправил его к Находкину и его товарищам, поскольку, как считал Лессепс, Кольчугина выбрали русские, а потому и уволить его могли только они.

Московский муниципалитет интересен по своему составу: из 87 человек, принимавших то или иное участие в его деятельности, 20 человек были иностранцами, 15 – чиновники самых разных рангов, но не выше надворных советников, 15 – купцы, 4 – отставные военные, 1 — профессор, 1 — магистр (Виллер в роли полицмейстера), 2 — учителя, 2 — дворовых человека и 1- вольноотпущенный.   

Пожар сильно повлиял на поведение и москвичей, и французов. Люди, пережившие все ужасы этого бедствия, ожесточились. Свидетельства и русских, и французов, пишет историк, полны рассказов о зверствах и жестокостях грабителей. Он приводит эпизод из книги А.И.Герцена «Было и думы» о том, как отец автора книги был свидетелем такой сцены: пьяные солдаты бросились снимать тулупчик с П.И.Голохвастова, родственника отца Герцена, а когда тот стал сопротивляться, хватили его тесаком по лицу.

При озлобленности обеих сторон никакого доверия между членами муниципалитета не было, и управление городом буквально разлагалось и разваливалось на части. Русские члены «мэрии» от работы практически устранились, а у полицейских приставов-комиссаров, как у русских, так и у французов, просто опускались руки. К концу сентября пристав Лаланс, французский офицер, докладывал: «Часть моего округа постоянно грабят солдаты 3-го корпуса, которые не только отнимают у несчастных укрывающихся в подвалах всё ничтожное имущество, которое у них осталось, но имеют жестокость наносить им раны саблями. Раненые, которые помещены в госпиталь Воспитательного Дома, выходят оттуда отнимать у русских набранную ими капусту и картофель.» Ему вторит пристав Пресненской части Марк Мишель, который 29 сентября докладывал: «Отставного русского сержанта обокрал третьего дня вечером фурьер 10-й роты гвардейской кавалерии и взял четверть овса, 4 рубашки и две пары чулок». Пристав Басманной части Дроз Гюбер извещал того же числа, что в его округе нет ничего нового, «исключая того, что солдаты воруют и грабят».

Что положение русского населения Москвы испытывали от французов жесточайшие лишения, признавали и сами французы. Очевидец событий маркиз де-Шамбре, писал: «Судьба жителей, оставшихся в Москве, стала ужасной. Покинув дома, обречённые на сожжение, они бродили по городу, сгибаясь под тяжестью захваченного с собою имущества, подвергаясь насилиям солдат, которые, оскорбив и ограбив их, доходили в своём варварстве до того, что принуждали их нести в лагерь у них же отнятое добро…» Оттого, что мародёрством и грабежами занимались и русские, легче в городе не становилось.

В армии Наполеона, вошедшей в Москву, господствовала непреложная установка на получение там солидной добычи. Пожар только изменил формы взятия этой добычи, ожесточив оккупантов до предела. Начальство с первых дней войны не препятствовало своим подчинённым обогащаться за счёт оккупированного населения России. Но пожар и грабежи расстроили все расчеты французов, огромные съестные и другие припасы Москвы были растрачены втуне, разграблены по частям солдатами и офицерами, что в значительной степени осложнило проблему снабжения провиантом армии и ещё сильнее подстегнуло грабежи. Уже в первые дни нахождения в городе у солдат и офицеров было награблено много драгоценностей, но есть было нечего. Первый момент по наведению порядка был упущен, пишет Готье, а далее пошло всё хуже и хуже.

В результате французские генералы не придумали ничего лучше, как официально назначать своим войскам на поживу и разграбление отдельные районы Москвы. Для многотысячной армии Наполеона назревал всеобщий голод. Это и неудача в установлении контакта с Александром и ускорили решение Наполеона оставить Москву уже 6 октября. Уходившему последнему из Москвы маршалу Мортье он приказал 10 и 11 октября поджечь все склады с вином, казармы и публичные здания, что уцелели от пожара. Предать огню надлежало и кремлёвский дворец. Наполеон приказал Мортье изломать там все ружья, пушки и лафеты, а под кремлёвские стены заложить для взрыва порох. Так диктатор возмещал свой гнев и месть над историческими памятниками культуры.

Этот полуобразованный корсиканец, возомнивший себя чуть ли не Богом, отдавая приказ взорвать сокровищницу мировой культуры, по всей видимости, подражал Нерону, ибо одновременно диктовал указы в Париж об устройстве там театральной жизни. Но как ни пыжился «повелитель Европы» причислить себя к сонму великих, ничего у него не получилось. Прусский представитель, вместе с англичанином, австрийцем и графом Шуваловым сопровождавший на остров Эльбу поверженного диктатора, вспоминал, как дрожал их пленник на пути от Парижа к Средиземному морю, опасаясь мести разгневанного французского населения. Он переоделся в мундир австрийского генерала и сел в его карету, в то время как в свою карету попросил сесть адъютанта графа Шувалова. Пусть в случае чего от рук убийцы погибнет не он, а русский офицер! Он отказывался есть предлагаемую ему пищу, подозревая своих спутников в намерении отравить его ядом. Нет, пишет пруссак, это был отнюдь не Карл  XII и не Фридрих II Великий!

Конечно, артиллерийский прапорщик, каким бы гениальным и везучим он ни был, ему никогда не было дано стать настоящим монархом. Комплекс неполноценности постоянно давал о себе знать, в том числе и в циничном отношении к своим солдатам. Стоить только вспомнить, как он, спасая свою шкуру, бросил на произвол судьбы свою армию в Египте или на Березине, как неоправданно жестоко относился к людям (приход через море крови к власти 18 термидора, бессмысленные казни тысяч пленных мамелюков, расправа с Пишегрю и Каудалем и многими другими соперниками). Так что взрыв Кремля вполне гармонично вписывается в его психологию.

Верещагин сообщает, что маршал Мортье был оставлен в Кремле с молодою гвардией и с приказом во всеуслышание объявлять невероятными слухи о том, что Наполеон разбил русские войска и намерен будто бы опять воротиться в столицу. Но никто конечно не поверил в эти бредни: ни французские маркитанты, ни русские девицы лёгкого поведения. Они предпочли последовать за армией…

«23/11 октября, в час с половиною ночи, – пишет Сегюр, – воздух потрясся страшным взрывом… Мортъе выполнил данное ему приказание и… Кремль приказал долго жить: бочки с порохом были положены во всех покоях дворца и сто двадцать три тысячи килограммов (до 7000 пудов) под сводами его… Ночь взрыва была очень темная. В полночь огонь подошел к минам, подложенным под арсеналом, и раздался первый удар, за которым через короткие промежутки последовали шесть других. Действие взрыва было просто ужасно – огромные камни были отброшены на пятьсот шагов, чуть не все оставшиеся еще в Москве оконные рамы и двери были выбиты и, конечно, не осталось цельных стекол – осколки их врезывались в соседние стены, камни влетали в комнаты. Упали 2 башни, также часть стены и арсенала, дворец и пристройки к колокольне Ивана Великого; самая колокольня пошатнулась, дала трещину, но устояла».

Упомянутый выше чиновник Воспитательного дома Иванов пишет о последних часах пребывания оккупантов:

«Французы выехали из Дома в Кремль 10 октября в 3 часа пополудни, а из Кремля выехали в 7 часов. Оставили зажигателен, кои зажгли сначала дворец, потом Грановитую палату, Арсенал; потом начали рвать подкопы; взорвало на воздух пристройку к Ивановской колокольне с большими колоколами, потом взорвало новую угольную башню водовзводную, потом Арсенал от Троицких ворот: так были сильны удары, что в Воспитательном доме рамы из окон выскочили, множество истрескалось стекол и трещины по дому показались. В окружном строении и везде в Доме, где стояли французы, перегородки выломали и выбросили за окошки, мебель всю кололи и жгли; киоты, образа, все выбросали; мука, крупа — все разграблено французами… Крест с Ивана Великого сняли и с собой увезли… 2 раза был я ранен от французов, штыком в ногу и саблей по левой руке, а бит от них был без счету. Сей народ суть варвары злонравные, хуже зверей, народ презлой, хитрый и лукавый. Французы навезли из города разных сокровищ, мехов дорогих, разных вин бочками, рому, шампанского, цимлянского, нагнали овец, телят и праздничали у нас в доме… 12 октября был в доме караул из казаков, казаков сменили гусары, а потом прибыли пехотные полки».

А вот воспоминания наблюдательного сержанта А.Бургоня о том, как из первопрестольной столицы выходила армия Наполеона, вооружённая до зубов награбленным добром:

«Со мной был также мой парадный мундир и длинная женская амазонка для верховой езды (эта амазонка была орехового цвета и подбита зеленым бархатом. Не зная ее употребления, я вообразил, что носившая ее женщина была больше шести футов росту). Далее две серебряных картины, длиною в 1 фут на 8 дюймов ширины, с выпуклыми фигурами; одна картина изображала суд Париса на горе Иде, на другой был представлен Нептун на колеснице в виде раковины, везомой морскими конями. Все это было тонкой работы. Кроме того, у меня было несколько медалей и усыпанная бриллиантами звезда какого-то русского князя. Все эти вещи предназначались для подарков дома и были найдены в подвалах или домах, обрушившихся от пожаров.

Как видите, мой ранец должен был весить немало, но, чтобы облегчить его тяжесть, я выкинул из него свои белые лосиные брюки, предвидя, что они не скоро мне понадобятся. На мне же был надет, сверх рубашки, жилет из стеганого на вате желтого шелку, который я сам сшил из женской юбки, а поверх всего большой воротник, подбитый горностаем. Через плечо у меня висела сумка на широком серебряном галуне; в сумке было также несколько вещей, между прочим, распятие из серебра и золота и маленькая китайская ваза. Эти две вещицы избегли крушения каким-то чудом, и я до сих пор храню их, как святыню. Кроме того, на мне была моя амуниция, оружие и 60 патронов в лядунке. Прибавьте ко всему этому большой запас здоровья, веселости, доброй воли и надежду засвидетельствовать свое почтение дамам монгольским, китайским и индейским — и вы будете иметь понятие о сержанте императорской гвардии».

Этому Бургоню повезло: он и сам добрался до дома, и подарки из Москвы привёз. И ни малейшего укора совести – одна бравада. Видно, не посчастливилось отведать крестьянской дубины по спине.

Грабёж Москвы и её жителей продолжался до последнего дня нахождения в ней французов. Размеры бесчинств к этому времени поуменьшились: во-первых, всё, что можно было взять, было взято; во-вторых, скоро нужно было уходить из города и начинать отступление. Специальная комиссия под начальством генерального секретаря интендантства А.Ш.Н.А. Сен-Дидье приступила к сбору всех награбленных драгоценностей, главным образом, в Кремле. Интендантский чиновник Проспер 15 октября отписал своему отчиму, что комиссия собрала «…многочисленные драгоценные вещи в церквях Кремля, дабы в качестве трофеев отправить их в Париж, а также многочисленные слитки золота, которые вы, без сомнения, получите в руки». В журнале от 16 октября кастелян интендантства записал: «Собрано и переплавлено столовое серебро кремлёвских церквей и передано казначею армии…»

Из Кремля Наполеон забирал вещи, не только представлявшие собой материальную ценность, но и те предметы, которые были ценностью сугубо культурной и только для русского православного человека. Например, 9 октября Наполеон продиктовал 23-й бюллетень Великой армии, в котором говорилось, что «знамёна, взятые русскими у турок во время разных войн, и многочисленные иные вещи, бывшие в Кремле, отправлены в Париж. Найдена Мадонна, украшенная бриллиантами, она также отправлена в Париж». Хотели забрать в Париж и крест с колокольни Ивана Великого. «Русский народ, — записал 28 сентября казначей в Главной квартире Великой армии Г.Ж.Р.Перюйс, — связывает обладание крестом святого Ивана с сохранением столицы. Его величество не считает себя обязанным обходиться с какими-либо церемониями с врагом, который не находит иного оружия, кроме огня и опустошения. Он приказал, чтобы крест с Ивана Великого был увезен, дабы быть водружённым на доме Инвалидов. Я отметил, что в то время как рабочие были заняты этой работой, огромная масса ворон носилась вокруг них, оглушая своим бесконечным криком».

К счастью, крест в руки оккупантам не дался!

Все чины Великой Армии, готовясь к отступлению, основательно запаслись награбленными «сувенирами»: у кого шуба на лисьем меху, покрытая лиловым атласом (оказалась очень к лицу лейтенанту Паради), у кого шали (их приготовил для Софи и клары кирасирский офицер Жорж), у кого портрет Павла I при всех своих орденах (он достался некому Ж.Лавалю), а у кого шаль из кашемира (она понравилась командиру эскадрона Г. де Вансу). Все эти подробности содержались в хвастливых письмах оккупантов во Францию.

Некоторые письма, как, к примеру, письмо начштаба польской кавалерийской дивизии Дунина-Стрижевского, впечатляют особенно. «…сделал несколько покупок для тебя на добром рынке, — пишет он жене, урождённой пани Потоцкой, — но они настолько хороши для перепродажи, что можно взять за них очень хорошую цену.» Ну, поляк, что с него взять! «Я рыскал по улицам, чтобы найти какие-либо вещи, но они закончились», — в отчаянии пишет пан Стрижевский.. Бедняга! Как не повезло!

А вот генерал Ж.Д.Компан с бухгалтерской точностью перечисляет супруге свои трофеи: «Вот, моя дорогая, что мне удалось достать из мехов: лисья шуба – частью полосы голубые, частью полосы красные. Лисьи шкуры в этой стране только добываются, и поэтому из них не делают здесь гарнитуры. Эти две шубы…очень хорошие: большой воротник из лисы серо-серебряный, воротник чёрной лисы. И тот, и другой очень красивы».

Полковник Паркез обзавёлся по дешёвой цене тёплой шубой и подбил им свой старый плащ, а солдат сконструировал ему сапоги на медвежьем меху. И правильно сделал: жена в Париже обойдётся и без шубы, а полковнику предстоит испытать крепкие русские морозы. Паркез вполне серьёзно сообщает жене, что мехом он утеплил и свой нос.

Но награбленное, как водится, мало кому пошло впрок. Как утверждает Лоссберг, уже в Смоленске «победители» — бывшие мародёры и грабители – устроили настоящую ярмарку предлагая купить у них, разумеется, по дешёвке, награбленное в Москве. Есть очень хотелось: провиантирование армии нарушилось, а жалованье солдатам и офицерам прекратили выплачивать 3-мя месяцами раньше.

Мортье ушёл из Москвы 11/23 октября. На прощание Наполеон отдал приказ уничтожить все запасы съестного, которые не удалось взять с собой. 20 октября, на пути к Малоярославцу, он написал: «22-го иди 23-го, к 2 часам дня, предать огню магазин с водкой, казармы и публичные учреждения, кроме детского приюта. Предать огню дворцы Кремля…разместить порох под всеми башнями Кремля…»  Взрыв башен был намечен на 4 часа дня. Наполеон приказал оставшимся французам не уходить из Москвы, пока Кремль не взлетит на воздух. А в 26-м бюллетене от 23 октября император французов сообщил всему миру: «Эта древняя цитадель, столь же древняя, как сама монархия[2], этот первый дворец царей, более не существует!»

Как бы сказал знаменитый Паниковский, мелкая ничтожная личность!

Вслед за Мортье в столицу вошёл первый отряд русских – казаки генерала Иловайского. Порядок в столице стал наводить генерал А.Х.Бенкендорф. Ему приходилось бороться с русскими мародёрами, в большинстве своё преступниками, выпущенными из  тюрем, а также крестьянами подмосковных деревень.

Князь Шаховской, одним из первых офицеров, вошедших в сгоревшую столицу, свидетельствует: «При въезде на погорелище царской столицы мы увидели подле Каретного ряда старуху, выходившую из развалин. Она, взглянув на нас, вскрикнула: ˮА, русские!ˮ  и в исступлении радости, перекрестясь, она поклонилась нам в землю. Это полоумное изъявление сильного радушия заставило нас улыбнуться, хотя слёзы сверкали в глазах наших…»

«Даже гробниц царей не пощадили!», — пишет голландец Дедем о своих впечатлениях перед уходом из Москвы. – «Мне пришлось видеть, как валялись на земле набальзамированные царские останки, и как их топтали солдаты, думавшие обогатиться, срывая с них стразы, которые они принимали за драгоценные камни…»

Майор генерального штаба французской армии Шмидт, не пожелавший уйти из Москвы и перешедший на сторону русских, на вопрос Ф.Ростопчина о том, какую пользу французам оказал московский муниципалитет, ответил: «Временное правление, учреждённое французами в Москве, не принесло французской армии большой пользы, разве только тем, что некоторые из его членов… указали некоторые места, где были скрыты драгоценные вещи, и оказали содействие при обольщении нескольких крестьян».

 Подмосковье пострадало от французских оккупантов в меньшей степени, нежели Москва, но и там французы похозяйничали вволю. Анонимный мемуарист Ан.Евг.Е…в пишет в «Русской старине», как нагрянувшие в село Родинки, что по Калужской дороге, французские кирасиры забрали у крестьян и священника всё, что только попадало им под руки. Не удовлетворившись грабежом в домах, они отправились в местную церковь. Поскольку священник предусмотрительно спрятал всю церковную утварь в надёжном месте, они залезли на колокольню и устроили там звон.   

Из письма литератора А.Я. Булгакова жене Н.В. Булгаковой можно узнать о впечатлениях, полученных вернувшимися жителями на родные московские пепелища:

«Мы проехали Рогожскую, Таганку, Солянку, Китай-город, и не было ни одного дома, который бы не был сожжен или разрушен. Я почувствовал на сердце холод, и не мог говорить: всякое попадавшееся лицо, казалось, просило слёз об участи несчастной нашей столицы. Мы направились к Иверским воротам. Лавки с обеих сторон все сожжены и уничтожены, а те, которые на левой стороне, разрушены выстрелами трех орудий, поставленных у Сената и теперь еще тут стоящих. У Никольских ворот я увидал другое чудо, о котором уже я писал. Арсенал взлетел на воздух, стена, около Никольских ворот — тоже, самая башня разрушена, и среди этих развалин не только уцелел образ, но и стекло и фонарь, в котором находится лампада. Я был поражен и не мог оторваться от этого зрелища. Понятно, что в городе только и толка, что про эти чудеса. Спасские ворота заперты; а так как Никольские завалены обломками башни, шпиля (я разглядел во рву под мостом двуглавого орла, который венчал башню) и Арсенала, то нам нельзя было въехать в Кремль ни теми, ни другими воротами, и мы принуждены были ехать по Моховой мимо Пашкова дома через Боровицкие ворота, где стоит пикет и не пропускает никого без особого позволения. Я увидел опять ту маленькую лесенку, на которой, помнишь, мы ждали с графом и Полиной приезда государя. Но как всё изменилось! Царское местопребывание стало местом ужаса: дворец сгорел; на большой лестнице валялась солома, капуста, картофель. Грановитая палата сожжена; я вошел во внутрь, во многих местах еще дымилось.

Мы спустились по Красному крыльцу: оба собора представились нашим глазам совершенно целыми, также и Иван Великий, у которого, впрочем, есть продольная трещина, на стороне, обращенной к Красному крыльцу. Колокольни и все, что примыкало к Ивану Великому, взорвано и представляет страшную развалину: тут и кирпичи, и камни, и колокола, и балки, и кресты, перемешанные в грудах обломков, которыми завалена площадь на большое пространство. Часть стены, обращенная на Москву-реку, разрушена; это сделано было, вероятно, для того, чтобы проложить самый короткий путь к реке, куда французы, кажется, побросали пропасть пушек, ибо видны следы от самого верха до гранитной набережной; а железная решетка была в этом месте снята. Часть Кремля, где прежде стояла царь-пушка, усеяна бумагами, рукописными книгами и пергаментами; некоторые из них я прочел: это сенатские и межевые дела; видно, они из этой бумаги делали патроны.

Оттуда пошли мы на площадь против Сената: Арсенал взорвало, т. е. ту половину, которая к Никольским воротам; прочее только сожжено, но не взорвано. Новая Оружейная совершенно цела, Сенат — также; только в нем всё переломано; оконницы и стёкла все перебиты. Комендантский дом цел. Выехали мы из Кремля теми же воротами. От Пашкова дома до Апраксина всё сожжено, и театр. С удивлением увидели мы дом кн. Петра Алексеевича: вообрази, что между двух Везувий он остался цел; даже деревянный забор, даже дрова, бывшие на дворе, и те не сгорели. На Пречистенке едва есть 5 домов. Арбат, Поварская почти все сожжены. От Арбатских до Никитских ворот всё сожжено, кроме домов Лунина, Лобанова и трактиров. От Никитских до Тверских ворот по левую сторону всё сожжено, а по правую — целы дома кн. Щербатова, гр. Строгановой и еще дома с два. Балабина дом, где вы жили, цел. Тверская от Тверских ворот до дома главнокомандующего, по обеим сторонам, вся цела; а потом, от Черткова вниз до Моховой, вся выгорела, по обеим сторонам.

Кроме сего ни один дом не остался цел во всей слободе Немецкой: ни Seannot, ни Фаст, ни Волков, — никто. Образовалось обширное поле, покрытое обгоревшими трубами, и, когда выпадет снег, они будут казаться надгробными памятниками, и весь квартал обратится в кладбище».

Эксцессы в других местах

Недоедание, а то и голод солдат начинает сказываться уже на подступах к Москве. Отсутствие всякой системы провиантирования плохо сказывается на дисциплине и солдат, и офицеров, и французов, и их союзников. В деле питания начинается «самодеятельность» воинских частей, мародёрство, а это приводит к падению дисциплины, дезертирству и разложению армии. Многие солдаты сбиваются в группы, выбирают себе командиров и живут и питаются отдельно от армии.

Вообще после Вильно провиантирование армии, по приказу Наполеона, вменялось в обязанность командиров полков, эскадронов и рот. Заготовленные и складированные в Польше и Германии припасы просто не поспевали за армией, устремившейся на восток. Ц.Ложье вспоминает, как их гвардейский полк с 18/30 июля по 25 июля/6 августа стоял в Сураже (на подступах к Смоленску): «Отдельным отрядам приходится для поддержки своего состояния прибегать к собственным средствам: они делают набеги, которые в результате только подрывают основы дисциплины, разоряют население и озлобляют его против нас». 

Если питание самих французов и их союзников являлось сложной проблемой – после Вильно голод стал постоянным спутников Гранд Арме, — то содержание русских пленных было просто катастрофическим. Они буквально были предоставлены самим себе и питались, чем придётся, что удастся подобрать на земле, в том числе падалью. От ослабевших безжалостно избавлялись – их расстреливали. Особой жестокостью, говорят историки, отличались при этом португальцы. 

Приводим выдержки из дневника Кастеллана:

«21. Вечером прибыли тысяча двести русских пленных, конвоируемые португальским батальоном. Майор, который им командовал, нашёл на дороге трёх жеребят; он их отдал пленным на пищу, а то эти несчастные оспаривали друг у друга куски трупов. Португальцы будто бы получили приказ пристреливать пленных, которые не идут; поэтому они прикладывают ружейное дуло к голове тех выбившихся из сил, которые уже не могут идти, и пристреливают их; они совершают всё это с большой жестокостью, а сверх того, ещё и неловко; пристреливай они их по краям дороги – можно было бы подумать, что люди пытались убежать; но они совершают свои милые экзекуции посредине дороги. Боюсь, что такое варварское поведение вызовет по отношению к нам беспощадную месть»

«24…По дороге мы видели до сорока русских пленных, убитых португальцами. Один из них обязан жизнью лености их арьергарда. Этот русский упал, не будучи в состоянии идти дальше. Португалец стреляет в него в упор. Его ружьё даёт два раза осечку; в третий раз он восклицает: ˮЯ буду великодушен. Следовало бы прочистить моё ружьё. Пусть себе остаётся!ˮ»

Комментарии, как говорится, излишни. Варварское поведение, конечно, вызывало ответную месть у русских воинов, но страшнее и сильнее всех наказали европейских варваров матушка Зима и батюшка Мороз и отцы-командиры, не снабдившие своё воинство зимней одеждой и обувью.

Приводим отрывок из воспоминаний В. А. Перовского о пребывании в плену у французов:

«Вдруг за несколько шагов позади нас раздался ружейный выстрел, на который не обратил я сначала внимания, думая., что причиною тому неосторожность какого-нибудь конвойного солдата. Вслед за выстрелом подошел к офицеру унтер-офицер, донес, что пристрелил одного из пленных, и возвратился в свое место. Я не верил ушам своим и просил офицера объяснить мне слышанное мною: «Я имею письменное повеление, — сказал он мне с вежливостью, — пристреливать пленных, которые от усталости или по другой причине отстанут от хвоста колонны более пятидесяти шагов. На это дано конвойным приказание однажды навсегда. Касательно же офицеров, — прибавил он, — так как число их не слишком значительно, то велено мне их, пристреливши, хоронить». Сии последние слова были, кажется, им сказаны из какой-то странной учтивости и, некоторым образом, мне лично в утешение. Я отвечал ему, что, судя о товарищах своих по себе, не думаю я, чтобы кто-нибудь из нас стал настаивать на исполнении той части его обязанности, которая относилась до похорон, и объявил ему от имени всех, что мы избавляем его от лишнего сего труда. Признаюсь, что открытие, им мне сделанное, не совсем мне нравилось, ибо боль в ногах напоминала мне о возможности быть расстрелянным. «Что могло быть причиною жестокого повеления, вами исполняемого? — спросил я офицера. — Не лучше ли не брать в плен, чем, взявши, расстреливать? И как хотите вы требовать от людей голодных, чтоб они шли, не отставая один от другого?» — «Все это правда, — отвечал он, — но начальство приняло сию меру для избежания того, чтобы отставшие пленные, отдохнув, не стали тревожить нас. Впрочем, вы сами тому причиною: больных оставлять негде, госпиталей нет, вы сожгли и города и деревни… Рано утром пошли мы опять в поход. Не могу описывать странствования нашего по дням; тогда не вел я журнала и помню только главные из происшествий. Так как ночью удавалось нам хотя немного отдыхать, то утром шли мы довольно хорошо, и обыкновенно только по прошествии нескольких часов ходьбы начинали раздаваться ужасные выстрелы, лишавшие нас товарищей. Иногда слышали мы их до пятнадцати в день и более. Конвой переменялся почти через день, но образ обхождения с нами был всегда одинаков. Сменяющийся офицер давал нужные на то наставления своему преемнику, и мы не примечали даже перемены наших спутников. День ото дня становился поход от холода и голода тяжелее, и число умирающих и пристреливаемых значительнее…».

В Витебске, как вспоминает французский офицер Дедем, при отступлении из города осталось около 350 русских раненых. Их разыскали только на 4-й день оккупации города, и, к чести французов, следует заметить, что их начали лечить наравне с 850 ранеными французами. Аналогичную ситуацию главный хирург Великой армии барон Доминик Ларрей (1776-1842)[3] описывает и в Смоленске, в котором французы обнаружили несколько тысяч русских раненых. Во всяком случае, так утверждает военврач барон Ларрей. Впрочем, он же посылал в мародёрские рейды своих солдат, потому что провианта у них не было. «Новобранцы были кротки и человеколюбивы, многие же из старых солдат утратили всякое нравственное чувство», — пишет Ларрей. Война притупила у них истинные человеческие чувства и развязала низменные инстинкты.

Ущерб

Потери и ущерб, понесённые Россией в 1812 году, были огромны. Они никогда в точности не были подсчитаны, потому что масштабы их превышали возможности экспертов и статистики. О людских потерях и об убытках страны в экономическом, социальном и финансовом отношении можно было говорить лишь приблизительно. «Несмотря на блестящие успехи последней кампании, — писал один дворянин-современник, — она стоила России в 100 раз больше прежних несчастных войн… Пространства от берегов Клязьмы до берегов Немана обратились в пустыню, а ближайшие к театру военных действий губернии – Псковская, Рижская, Орловская, Калужская и пр. – истощены до крайности. Потери в населении необъятны».

Всё это, грубо говоря, можно списывать на чисто военные действия, что не является предметом нашего рассмотрения. Нам важно рассмотреть те действия французской армии, которые отнюдь не были вызваны военной необходимостью. 

Перейдём к самой неприятной стороне дела – к французским эксцессам.

К великому сожалению, учёт их не вёлся вообще, а многие свидетельства зверств и бесчинств французской армии по отношению к русскому населению русскими историками зарегистрированы не были и пропали втуне. Целенаправленные расследования властей по вступлении их в должность на территориях, оставленных французами, не велось. Всё это объясняется, на наш взгляд, безынициативностью русского правительства и отсутствием у русского народа – и дворян, и простого народа – правового сознания.

Более-менее ясную картину в этом отношении представляет Москва и некоторые другие города. Что же касается всей остальной оккупированной территории, то она представляет собой полный провал. Уж в глухой русской провинции цивилизованные французы могли творить, что им было угодно, находясь в полной уверенности, что об их бесчинствах никто не узнает. Собственно, так оно и вышло.

Косвенным доказательством жестоких эксцессов французов по отношению к русским, в частности, их жестокого отношения к крестьянам, является народная партизанская война. Первое время крестьянство и городские обыватели вели себя довольно пассивно, и понадобилось некоторое время, чтобы разозлить дремавшего «русского медведя», ожесточить его и подвигнуть его на борьбу с «супостатом». И французы своими бесчинствами и унижающими достоинство русского человека действиями этого вполне добились. 

Первый вопрос, который возникает у русского читателя, касается московского пожара, бушевавшего с вечера 2 сентября, когда в Москву вошли французы, и погасшего лишь к 6 сентября, после прошедшего дождя. Кто поджёг Москву? До сих пор на этот вопрос ответ не найден. По мнению автора, у французов при вступлении в Москву поджигать город резона никакого не было. Он явно был у них при выходе из столицы, но поджигать практически уже было нечего.

Но отвлечёмся от ужасающих последствий московского пожара, в котором погибло  множество культурных и материальных ценностей. Нас интересуют осознанные и целенаправленные действия французов, уничтожавших и грабивших эти ценности. Московский обер-полицмейстер Ивашкин, сразу по оставлении Москвы французами, докладывал губернатору Ростопчину о множестве нетронутых пожаром соборов, храмов и монастырей, но осквернённых «неистовствами» французов, о подрыве в 5 местах Кремля, о выжженной Грановитой палате и части Кремлёвского дворца (это Мортье постарался исполнить приказ Наполеона) и о сожжённых казённых зданиях, лавках и о разграбленных храмах. Угольная башня, обращённая к Каменному мосту, была разрушена полностью,  сильно пострадали Боровицкие и Никольские ворота, Арсенал, кремлёвская стена со стороны набережной Москвы-реки.  «Иван Великий стоял как сирота, лишённый подпорок своих…»

Уничтожены и разграблены почти все культурные ценности Москвы. Объём нанесённого городу и стране ущерба не поддаётся никаким оценкам. На что бы ни ссылались французы, оправдывая своё варварство – на пожар, на русских мародёров, на разложение армии, — поведение их ничем оправдано не было и не могло быть. Уцелевший от пожара архив Вотчинного Департамента, несмотря на просьбы и хлопоты Бестужева-Рюмина перед самим Наполеоном, наполеоновская гвардия, элита французской армии, расположившаяся в здании сената, изгадила так, что его нельзя  было узнать. Из архивных книг и связок документов гвардейцы устроили постели, столы и стулья сожгли, а что не успели — выкинули на улицу.

Никакой военной необходимости в варварском неистовстве уже не было, была чистая месть. Дикость. Ненависть к русским. Это подтверждает и француз Шамбре, участник похода 1812 года и свидетель событий в Москве, который комментирует действия Мортье следующими словами: «Этот поджог, не оправдываемый никаким военным мотивом, не может быть рассматриваем иначе, как акт безумной мести Наполеона, взбешенного, что ему не удалось приклонить Александра под своё ярмо. Подобный поступок приносил только пользу его врагам, раздувая ненависть, которую старались внушить русскому народу к французам, и побуждая Александра вести истребительную войну против французской армии».

Всё правильно, кроме одного: внушать месть русскому народу к французам не было необходимости – это сделали сами французы. Романовский в своих воспоминаниях пишет, что первым делом французы потребовали от жителей г. Чаусы коров, лошадей и пр. (не правда ли, как это живо напоминает других пришельцев на нашу землю в 1941 году?)

Следуя по Смоленской дороге, под Гжатском, русские обнаружили такую страшную картину, которая прежде предстала перед взором  де Сегюра, описавшего её в своих мемуарах:

«…Вечером этого бесконечного дня императорская колонна приблизилась к Гжатску: она была изумлена, встретив на своём пути только что убитых русских. Причём у каждого из них была совершенно одинаково разбита голова, и окровавленный мозг разбрызган тут же. Было известно, что перед нами шло две тысячи русских пленных, и что их сопровождали испанцы, португальцы, поляки…Коленкур вышел из себя и воскликнул: ˮЧто за бесчеловечная жестокость! Так вот та цивилизация, которую мы несли в Россию! Какое впечатление произведёт на неприятеля это варварство? Разве мы не оставляем раненых и множество пленников? Разве не на ком будет ему жестоко мстить?»

Мстить было кому: это был простой народ, мужики и бабы, никакого пиетета перед французами не испытывавшие. А вот «просвещённое дворянство» этим не занималось. Может быть, потому, что дворян французы убивали редко, в костёр живыми вроде не бросали, а если и издевались над ними, то делали это «цивилизованно». Но и то, что видели офицеры после отступавших французов, приводило их в трепетную ярость: «Все деревни и местечки по дороге и по сторонам, чрез которые проходил неприятель, были им сожжены, и нам оставались одни пепелища для ночлегов», жаловался один из них в письме родным.

А.В.Чичерин записал в свой дневник: «…местечко Бор, который много сожжён французами…»

В письмах знакомых В.Л.Пушкина, бежавшего от французов в Нижний Новгород, как пишет Н.Михайлова, – «разрывающее сердце боль за родной город, поруганный неприятелем». И.М.Муравьёв-Апостол в своих «Письмах из Москвы в Нижний Новгород» рассказывал:

«Здесь – посреди пустырей, заросших крапивою где рассеянные развалины печей и труб свидетельствуют, что за год до сего стояли мирные кровы наших родственников т сограждан, — здесь, говорю я, ненависть к извергам-французам объемлет сердце, и одно чувство мщения берёт верх над всеми прочими».

Жительница Москвы М.И.Римская-Корсакова, возвратившаяся домой из эвакуации, писала сыну Григорию в действующую армию:

«Дом мой цел, но эдак быть запачкану, загажену – одним словом, хуже всякой блинной. В нём стоял гвардейский капитан и 180 рядовых, стены все в гвоздях, стёкла, рамы – всё изломано, перебито… Как я нашла дом, то войти нельзя – да это, говорят, вычищено; Волков (зять, Б.Г.) был тотчас после этих поганцев – на полу было четверть грязи, и всё шишками, как будто на большой дороге осенью замерзло; окошки, рамы, стёкла – всё это вылетело вон от подрывов, которые были этими злодеями сделаны в Кремле. Итак, одним словом сказать, они древнюю столицу сделали, что в грош её не поставили, камня на камне не оставили…»

Публицист и литератор А.Я.Булгаков писал своему брату в Петербург:

«…Храмы наши все осквернены были злодеями, кои поделали из  них конюшни, винные погреба и проч… На всяком шагу находим мы доказательства зверства их. В Богородске обмакнули они одного купца в масло, положили на костёр и сожгли его живого, смотрели на его страдания и раскуривали в огне трубки свои; здесь насильничали девчонок 10 и 11 лет на улицах, на престолах церковных. Оставляя Москву, они взорвали Кремль, но этот последний подвиг ярости их был неудачен. Соборы и Иван Великий остались целы, а пострадали: часть арсенала, две башни, Кремлёвская стена к Москве-реке и колокольня Ивана Великого. Грановитая палата сожжена».

Булгаков пишет, что в Москве были расхищены дома, библиотека его выброшена на пол, в саду деревья порублены, на улицах везде валялись мёртвые лошади…

Исход

7/19 октября в 14.00 Великая Армия начала свой отход из Москвы.

Зрелище Великой Армии, покидавшей Москву, было не слабонервных.

Полковник Л.Гриу писал: «Густые колонны, состоявшие из солдат с разным оружием, шли без всякого порядка, слабые, тощие лошади с трудом тащили артиллерию. Люди, со своей стороны, были полны здоровья и силы, поскольку на протяжении 6 недель не знали недостатка в съестном. Генералы, офицеры, солдаты, комиссары – все задействовали любое средство для транспортировки с собой всего накопленного. Изящные кареты, крестьянские телеги, фургоны с впряжёнными в них маленькими лошадьми местных пород, перегруженные багажом, катились посередине колонн, в полном хаосе перемежаясь с ездовыми конями и тягловыми животными. Солдаты сгибались под тяжестью поклажи. Бросить хоть что-нибудь из добычи представлялось слишком жестоким. Но нет-нет, да им приходилось отваживаться на это. С самого первого дня поклажу оставляли по обочинам дороги вместе с экипажем, когда впряжённые в них лошади больше не могли тянуть их. Масса людей, животных и повозок более походила на миграцию народа, чем на организованное войско».

Другой француз сравнивал свою армию с ордами персидского царя Дария, возвращавшегося с добычей домой. По оценкам Замойского, количество т.н. неслужебных повозок оценивается разными специалистами от 15 до 40 тысяч, а число внеармейского окружения (комиссары, интенданты, слуги, маркитантки, дельцы, авантюристы, камердинеры, жёны, любовницы и даже дети) достигало 50 тысяч человек. Общее число комбатантов наполеоновской армии в этот период оставляло не более 95 тысяч человек. Кроме того, Наполеон, вопреки протестам барона Ларрея, приказал забрать из Москвы около 12 000 раненых. Здоровые их коллеги откровенно рассматривали их как лишний балласт, мешавший транспортировке основного груза – награбленного добра. Большинство раненых, не выдержав голода, ужасной тряски и наступления холодов, скончались в пути.

Солдаты шли и пели песни. Всё для них складывалось хорошо: они не умерли с голода, не погибли в боях, не сгорели на московском пожаре, с собой они несли большие ценности, которые на родине обеспечат им безбедное существование. Император их не обманул. Но скоро большинство из них почувствовали, что ноша, взятая в Москве, оказалась не под силу ни им, ни отощавшим лошадям. Пришлось кое-что бросить.

Кстати о русских военнопленных. Конвоировать их на запад, вместе с отступавшей армией, поручили вестфальцам. При выходе из Москвы пленных было около 2 тысяч человек, но уже к концу сентября их число сократилось на 500 человек, а до Вязьмы дошли только 700 человек. Причина простая: голод. Победители и сами никак не могли наесться досыта, и русские пленные были вынуждены питаться кониной, но, естественно, не свежей, а с лошадиных трупов. (Впрочем, подойдя к Смоленску, сами конвоиры тоже принялись за конину и …собак). Лоссберг пишет, что в нарушение приказа Наполеона, он не расстреливал ослабевших пленных, а просто оставлял их лежать на обочине дороги. Солдатам-конвоирам он приказывал делать выстрелы воздух. В начале октября вестфальцы с пленными были уже в Борисове, в  то время как главные силы всё ещё были под Москвой.

Факты противоречат рассказу Лоссберга.

Рассказывают, что когда императорская колонна приближалась к Гжатску, она везде по дороге встречала трупы только что убитых русских, у которых головы были размозжены одинаковым ударом, в упор, с разметанными кругом мозгом и кровью – знали, что две тысячи русских пленников шли впереди, под конвоем, и поняли, что это были их отсталые, для упрощения дела пристреленные. Некоторые из свиты пришли в негодование, другие молчали, третьи даже оправдывали эти хладнокровные убийства. Около императора никто не высказывал своих чувств, только Коленкур разразился: «Это просто невозможная жестокость! Вот она цивилизация, которую мы принесли в Россию! Ведь неприятель отплатит нам за эти варварства: у него в руках масса наших раненых и пленных и он имеет все средства отомстить нам за них.»

Наполеон угрюмо молчал, но со следующего дня эти убийства прекратились – без сомнения, он распорядился прекратить их. По поводу этих пленных, все очевидцы главной квартиры повторяют то же самое: «Колонна русских пленных шла перед нами, под караулом солдат Рейнского союза, – говорит Fain, – им кидали обрывки лошадиного мяса и караульным было приказано убивать тех, что изнемогали и не могли идти дальше. По дороге валялись их трупы с разбитыми головами».

Отличались не только вестфальцы. «Баденским гренадерам, – рассказывает Rooss, – которые провожали обоз Наполеона, был дан приказ: тех русских пленных, которые изнемогали и дальше идти не могли, сейчас же пристреливать. Двое из этих гренадер говорили мне, что сам Наполеон дал этот приказ».

«Перо мое, – пишет француз M. de-B., – отказывается передавать наше обращение с русскими пленными во время отступления, жестокость и варварство, которое напрасно старались извинить законом необходимости и необыкновенностью положения французской армии».

Другой француз Labaume сообщает им виденное: «Дорогой не имели чем кормить три тысячи русских пленных, захваченных в Москве, которых загоняли, как скот, ни под каким предлогом не позволяя выходить из тесного пространства, им назначенного. Без огня, замерзающие, они бросались на лед и снег и, чтобы хоть сколько-нибудь утолить голод, не желавшие умирать ели своих только что умерших товарищей».

Надобно прибавить, пишет Верещагин, что эти пленные не были взяты с оружием в руках, а представляли сброд из разных сословий, попавшихся на московских улицах.

По иронии судьбы, в расположение полка, в котором служил Лоссберг, в Борисов из Касселя, в момент, когда «Великая Армия» тронулась из Москвы,  прибыл камергер фон Боденхаузен. Его послали для того, чтобы поздравить Наполеона …с занятием Москвы!

С отступлением французов и их союзников из Москвы их злоупотребления в отношении русского населения нисколько не смягчились, а скорее усилились. Знакомый уже нам Лоссберг 21 ноября, на подходе к Березине, писал домой: «Безобразия в деревнях, где ещё можно найти съестные припасы, превосходят всякие описания. При взламывании хлебов производится охота на свиней. Не заботясь о том, что пуля может попасть в рядом стоящего человека, солдаты стреляют в этих животных, другие наносят удары саблями, и в окончательной свалке за обладание убитым животным решает исключительно право сильнейшего. В подобных случаях я прячусь за какое-нибудь прикрытие и пассивно наблюдаю за происшедшим, пока не прекратится стрельба, а затем выпрашиваю у победителя за деньги переднюю или заднюю часть добычи».

Что и говорить: чувствительной натурой обладал этот вестфалец! От вестфальского корпуса к этому времени остался 1 (один) неполноценный батальон.

Мародёрство французов распространилось и на своих товарищей по оружию. Лоссбергу рассказали «занятный» эпизод, в ходе которого один солдат, обнаружив мёртвого офицера, стал его раздевать. Офицер оказался живым и сказал:

— Камрад, я ещё не умер.

— Хорошо, офицер, — ответил солдат, — я подожду ещё несколько минут.

Под Ковно грабежу подвергся императорский обоз, в котором особой приманкой послужили деньги. Во время грабежа возникла потасовка, в ходе которой многие погибли. Лоссберг устоял перед искушением включиться в «процесс» и остался жив, не останавливая бега на запад в любимый фатерланд.

Похоже, раздевания стали повсеместной «модой» этого периода войны. Русские казаки не убивали пленных: они их просто раздевали и пускали на свободу. Тем самым, пишет Лоссберг, они избавлялись от необходимости их кормить, а уж раздетый солдат или офицер воевать больше не будет.

Исчез дух товарищества: французы стали высокомерно обращаться со своими союзниками, и союзники в своём безумном бегстве стали жаться друг к другу. В Ковно французская гвардия монополизировала право на все съестные припасы и не давала никому, особенно союзникам, возможности воспользоваться ими. Многое из продовольствия просто испортилось и пропало, с огорчением констатирует подданный короля Вестфалии, наполеоновского брата Жерома, вестфалец Лоссберг.

   Верещагин пишет:

«Что касается намерений Наполеона мстить русским, все без разбора сжигая на пути, то герцог Экмюльский был хороший исполнитель этой меры и, когда заведовал арьергардом, с замечательной точностью и пунктуальностью не пропускал ни одного поместья или деревни на возможно дальних расстояниях. После того, как выпал снег и ударили морозы, Даву окончательно оказался не на высоте обстоятельств: выброшенный из усвоенной колеи порядка, правильности и методичности, он впал в отчаяние от общего беспорядка и раньше других пришел к заключению, что все потеряно.

Нет сомнения, что если бы Наполеон меньше заботился о сохранении награбленного добра и шел скорее – он предупредил бы русских; но, двигаясь не спеша, как позволяли обстоятельства, он сделал непоправимую ошибку, опоздал…»

«Никогда, – говорит Fezensac, – французская армия не таскала за собой столько повозок. Всякая рота запаслась телегой для провизии и когда не могла увезти всю, которую имела, то лишнее сжигала, на что полковые командиры не обращали внимания».

«Все, и гвардия в особенности, – рассказывает Rene Bourgeois, – были нагружены золотом, серебром и массою драгоценных вещей, набитых всюду, в ущерб провизии, так что уже не в далеком расстоянии от Москвы, армия стала нуждаться в предметах первой необходимости. У редкого офицера не было мехов, но у большинства солдат не было другой одежды, кроме мундира и шинели, а обувь – в самом печальном виде. У редкого офицера не было также в карете или повозке, ему принадлежавшей, подруги сердца, французской или русской».

«Мы составляли, – говорит Labaume, – шайку разбойников, между которыми ни личность, ни имущество не были в безопасности. Необходимость заставила нас сделаться ворами и мошенниками: не чувствуя ни малейшего стыда, мы воровали друг у друга все, что нравилось; поджоги, убийства, истребления во всех формах были вещами самыми обыденными, мы вполне освоились с преступлением; так же легко, как зажигали дом для того, чтобы минуточку погреться около пожара, – без церемонии отнимали у более слабого весь его запас, чтобы прокормиться самому…»

Все свидетельства современников сводятся к тому, что русские церкви по пути следования великой армии были обращены в конюшни. Над входом собора в Малоярославце красовалась надпись углем: «Ecurie du General Guilleminot» (Конюшня генерала Гильемино, командира Цезаря Ложье, чьи воспоминания мы также здесь используем).

«Церкви, – говорит Labaume, – как здания, страдавшие менее от пожаров, были обращены в казармы и конюшни. Таким образом, ржание лошадей и страшные солдатские кощунства заменили святые гармонические гимны, раздававшиеся под священными сводами».

R.Bourgeois коротко замечает: «Уцелевшие церкви были отданы под кавалерию».

Автор «Journal» замечает, что «церкви были очень богаты в Вязьме, за то же они и были разграблены армиею»

Вокруг наружных стен Успенского собора стояли горны, в которых французы плавили ободранные ими оклады с образов и похищенные в храмах металлы. Количество их было записано мелом: «325 пуд. серебра и 18 пуд. золота».

«Наглости всякого рода и ругательства, чинимые в церквах, столь безбожны, – говорит очевидец, – что перо не смеет их описывать: они превышают всякое воображение.Престолы были всюду опрокинуты: на них ели и пили; иконы рубили на дрова, ставили как щиты для стрельбы. Все, кто мог и хотел, одевались в церковные ризы. В Чудове монастыре были лошади, в Благовещенском соборе валялось бездна бумаги, бутылок и бочек…В Успенском соборе неприятель не только оборвал ризы со всех святых икон, не оставляя и верхних окладов со всеми их украшениями, но и самые местные и около передних столпов большие иконы, древностию своею доселе прославившиеся, похитил или истребил, оставляя одни пустые места. Три сосуда из повседневного употребления, два креста серебряные, подсвечники выносные и малые, лампады, большое паникадило, кадила, блюда, ковши, тоже всегда употребляемые, – также похитил. Не оставил никакой утвари, как-то евангелий, риз и проч. – все истребил или сжег, как свидетельствует найденный в соборе на полу сверток выжиги…»

Есть сведения, что Наполеон при себе приказывал обдирать ризы с образов в Успенском соборе. «Все было разграблено, разрушено в соборе, – говорит кн. Шаховской, первым вошедший в него по оставлении французами Москвы. – Рака св. митрополита Филиппа не существовала, а мы, собрав обнаженные от одежды и самого тела остатки его, положили на голый престол придела. Гробница над бывшими еще под спудом мощами митрополита Петра была совершенно ободрана, крыша сорвана, могила раскопана… В соборе от самого купола, кроме принадлежащего к раке св. Ионы, не осталось ни лоскутка металла, ни ткани. Дощатые надгробия могил московских архипастырей были обнажены, но одно только из них изрублено, а именно патриарха Гермогена.»

«В Архангельском соборе грязнилось вытекшее из разбитых бочек вино (тут была устроена кухня для императора), была разбросана рухлядь из дворцов». В числе этой рухляди, очевидно в насмешку и поругание, поставлены были манекены и чучела из Оружейной палаты.

В Успенском же соборе Наполеон, пожелавший видеть архиерейскую службу, заставил священника Новинского монастыря Пылаева отслужить литургию в архиерейском облачении, за что наградил его потом камилавкой (!).

Между другими вещами был снят и увезен крест Ивана Великого 3 сажен вышиною, обитый серебряными вызолоченными листами, только за год перед тем перезолоченный с главою, что стоило 60000 рублей. Этим крестом Наполеон хотел украсить купол Дома Инвалидов, но при разгроме отступления крест, по одним сведениям, утопили в Семлевском озере, по другим – бросили за Вильною.

…Даву имел главную квартиру в Новодевичьем монастыре, но, приезжая в Кремль, останавливался в Чудовом монастыре, где на месте выброшенного престола была поставлена походная кровать его. Двое часовых из солдат 1-го корпуса стояли по обеим сторонам царских врат.

…Бивуаки французских войск, окружавшие Петровский дворец, доходили до Тверских ворот. По словам очевидцев, генералы стояли в зданиях фабрик, лошади – в аллеях. Повсюду горели большие костры, в которых огонь поддерживался рамами, дверями, мебелью и образами. Вокруг огней, на мокрой соломе, прикрытой дощатыми навесами, толпились солдаты, а офицеры, покрытые грязью и закоптелые от дыма, сидели в креслах или лежали на крытых богатыми материями диванах. Они кутали ноги в меха и восточные шали, а ели на серебряных блюдах – черную похлебку из конины, с золой и пеплом. Император встречал толпы солдат, обремененных добычею или гнавших перед собою русских, как вьючных животных, падавших под тяжелыми ношами.

Солдаты различных корпусов дрались между собою из-за добычи и не повиновались начальникам. Большая часть солдат была пьяна…»

К.А.Военский пишет:

«В Богоявленском монастыре солдаты таскали за волосы и бороду престарелого казначея, иеромонаха Аарона, приставляли к его груди штыки, допытываясь, где имущество, разломали кладовые и всё разграбили. Потом выстроили в ряды казначея и монахов и заставили их нести награбленное добро… Встретился другой отряд солдат и отнял у этих добычу, а монахов отпустил. Иноки обрадовались свободе, да повстречался третий отряд и заставил их везти на себе телегу с винами через какой-то огород, по кочкам и грядам. Монахов раздевали догола и заставляли так носить добычу. Кто по слабости или от стыда отказывался повиноваться, того бросали в реку. Иные тонули, иные выплывали.

Священника Сорокосвятской церкви» (что против Новоспасского монастыря) о. Вельяминова замучили до смерти. Окровавленное тело его непогребенным лежало несколько дней.

В Новоспасском монастыре долго мучили наместника о. Никодима, но старец остался твёрд и ни словом не обмолвился в ответ на угрозы врагов. Они избили старца, изранили его саблями, притащили в собор, где продолжали свои истязания и, наконец, едва живого отпустили… Сам Наполеон издевался над старым священником о.Михаилом, приказав насильно одеть его в архиерейскую одежду, среди Успенского собора, чтобы познакомиться с облачением русского иерарха. Иногда солдаты истязали какого-нибудь купца, принимая его за ˮпопаˮ по длинной бороде.

В Донском монастыре жестоко избили наместника, ризничему голову проломили, грозили обнажёнными саблями всех изрубить, если не выдадут денег и церковных сокровищ… В Заиконоспасском монастыре неприятели ограбили и раздели догола монашествующих. Иеромонаха Виктора бросили в Москву-реку… Другого монаха, Вонифатия, совершенно негодного к работе ˮпо древностиˮ, неприятели несколько раз спускали в воду, потом собирались отрубить ему голову и, надругавшись досыта, бросили его, наконец, полумёртвым…»

И этот список «подвигов» французского воинства можно продолжать и продолжать. В Николаевском новогреческом монастыре архимандрита и всю его братию раздели догола и заставили их нести награбленное по улицам города. Во дворе Данилова монастыря оккупанты устроили бойню для скота, а сам монастырь, естественно, подвергли разграблению. В церкви Заиконоспасского монастыря устроили конюшню. В Златоустовском и Андреевском монастырях вместо дров использовали иконы.

И так повсюду: грабежи, истязания, кощунство. Врагам понравились монастыри – они не сгорели во время пожара, там можно было устроиться на ночлег, потрясти бородатых и добыть золотишко, а заодно пристроить и своих уставших коней. В алтаре Архангельского собора была устроена трапезная Наполеона. Так что же можно было ждать от его «великой армии»?

Русский оккупационный корпус

Русские солдаты и офицеры, заняв Париж и Францию, имели все основания для того, чтобы не «чваниться» с французами и мстить им за бесчинства на русской земле, что называется, по полной программе. Но этого не произошло, русские проявили великодушие и милосердие, которое они выказывали по отношению к «бедным французикам», ещё когда изгоняли их со своей многострадальной земли. Они простили все преступления французских оккупантов, как амнистировали весь польский корпус князя Потоцкого, сражавшийся на стороне Наполеона. За всё время пребывания  русской армии и оккупационного корпуса не произошло никаких эксцессов – во всяком случае, со стоны французов никаких жалоб на русских солдат и офицеров не поступало. За все услуги и получаемый провиант русские и их союзники платили звонкой монетой.

8-я статья Конвенции о капитуляции Парижа гласила: «Город Париж передаётся на великодушие союзных Государей».

Хорошо было быть великодушными королю Прусскому, Императору Австрии или англичанам. А Александру I? Знал ли он о поруганной и изнасилованной России? Может быть, и знал, да только придавал ли он этому значение? Для него куда важнее было покрасоваться на коне перед парижанами и сразить их наповал своим милосердием и всепрощением. Историк А.И.Михайловский-Данилевский оставил нам свидетельство отношения Александра I к данному вопросу. Перед пересечением французской границы в 1813 году император в г. Фрейбурге издал манифест, в котором обратился к армии, в частности, с такими словами:

«Воины! Мужество и  храбрость наша привели вас от Оки на Рейн… Неприятели, вступая в средину царствования нашего, нанесли нам много зла, но и претерпели за оное страшную казнь. Гнев божий поразил их. Не уподобимся им: человеколюбивому богу не может быть угодно бесчеловечие и зверство. Забудем дела их, понесём у ним не месть и злобу, но дружелюбие и простёртую для примирения руку».

Комментарии, как говорится, излишни.

Начальником оккупационного русского корпуса в Париже, после окончательного низвержения Наполеона, был назначен граф М.С.Воронцов,  на этот счёт цитируем собственноручное письмо М.Б.Барклая-де-Толли Александру I:

«3 сентября 1815 г. Шалон

Из рапорта моего о составлении корпуса графа Воронцова и его корпусного штаба соблаговолите усмотреть, что я предписал ему явиться к вашему величеству для получения наставлений и что иметь обо всём относиться прямо к вашему величеству. Я надеюсь, что достойный сей генерал будет оправдать доверенность вашего величества; но он чувствует, что может быть в очень критическом положении, пока не будет иметь разрешения, до какой степени простирается повиновение  его к фельдмаршалу Веллингтону, как-то например, коли захотят раздробить корпус его, отделяя части под начальство чужестраннаго генерала, или коли захотят отдать крепости, кои, как я полагаю, заняты будут нашими войсками, в другие руки».

Из письма явствует, что оставляемый во Франции оккупационный русский корпус под командованием графа М.С.Воронцова должен был подчиняться англичанину Веллингтону. Битва под Ватерлоо уже позади, Наполеон окончательно побеждён, и теперь главнокомандующий русской армией Барклай-де-Толли обращается к императору Александру с просьбой определить рамки, в которых придётся действовать командующему русским оккупационным корпусом. И Александр определил: никаких ущемлений местному населению не причинять, не говоря уж о том, чтобы разместить русскую кавалерию в соборе Нотрдам-де Пари или взорвать дворец Тюильри!

Наши бравые солдатики и офицеры быстро вкусили прелести французской жизни. В оккупированной Франции оказалось много симпатичных и зажиточных вдовушек, и наши победители не замедлили проявить себя в качестве их покровителей. Офицеры показали тут всю свою русскую удаль, а солдатики удачно пристроились к фермершам, помогая им не дать зачахнуть хозяйству. Дело приняло такой оборот, что для спасения корпуса пришлось принимать экстренные меры. А когда в 1816 году наступило время эвакуации корпуса на родину, то генералам пришлось транспортировать его морским путём. Военные верхи резонно предположили, что если бы корпус пошёл домой через Францию, Германию и Польшу, то до русской границы не дошло бы и половины его солдат и офицеров.


[1] Беспрепятственный уход русской армии из Москвы и незаметное вступление французов в столицу явилось результатом компромисса, достигнутого между маршалом Мюратом и генералом Милорадовичем.

[2] Нет, господин император, Кремль древнее русской монархии!

[3] Участник почти всех наполеоновских походов, в т.ч. в Египет и битвы при Ватерлоо, где был взят в плен.

1 комментарий к “Французы-оккупанты в 1812 году (Окончание).”

  1. Пингбэк: Очерк Б.Н. Григорьева "Французы-оккупанты в 1812 году" - Молодость в сапогах.

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Top Яндекс.Метрика